Твой Личный Дневник

Проект Вячеслава Отшельника        

Здравствуйте, друзья!

Суббота, 12 апреля 2008 г .

Сегодня предлагаю вашему вниманию выборку из книги Михаила Михеева «Дневник в России», посвящённую дневникам Михаила Пришвина. Озаглавлю её так:

Дневник Пришвина

в контексте социалистического реализма.

"...Если о современной жизни раздумывать,
принимая все к сердцу,
то жить нельзя, позорно жить..."

Пришвин. 11.8.1930 г.

Вполне естественно, что до потомков тексты доходят с опозданием. Частенько автор каких-нибудь посмертных записок – или, на манер Михаила Булгакова, записок покойника – завещает прочесть их только лишь через 10, 50 или даже 100 лет после своей кончины. В случае Пришвина это не так, но всё равно его дневники реальной возможности быть прочитанными читателем при жизни автора не имели. Писатель понимал это сам, потому он обращался в них – к своему дальнему читателю.       

Не будем скрывать, что Пришвин воспринимается теперь нами, к сожалению, как некий исключительно облегченный писатель, что-то вроде дедушки Мазая с его зайцами, – детский автор, писавший о природе, или, в лучшем случае, как писатель-классик, чьи книги стоят на полках в доме, но в них давно уже никто не заглядывал. Вот, к примеру, злая пародия на стиль Пришвина, довольно точно передающая массовые представления о нем, которая появилась в так называемом «живом журнале» интернета в 2003 г . под названием «НОВЫЙ ДНЕВНИК ПРИШВИНА», где автор остроумно сопоставляет наивность претензий на «детскость» писателя-натуралиста, «спонтанность» подачи фактов в дневнике и просвечиваемый из всего этого цинизм:

  (30.01.48) Доели лося, который вчера подошел к нашему костру погреться... Меряли рога. На запах мяса пришел Тургенев. Замечательно рассказывал! (...) # (04.02.49) Встретил в лесу эту сволочь Бианки, обвешенного утками. Сказал, что если еще раз увижу его в своих угодьях, то... (неразборчиво). # (05.02.49) Пил у Паустовского. (...) # (10.08.50) Кормил птенцов. # (10.03.51) Топил котят. (...)

  Ясно, что такой, с позволения сказать, «попсовый» извод Пришвина – предполагает поверхностное его прочтение. Смешно, но вместе с тем и как-то грустно. А какой же на самом деле Пришвин, настоящий? Ответить на этот вопрос – уже вполне серьезно – позволяет выходящее издание дневника писателя, на этот раз за 1930-1931 годы. Перед нами – 7-я по счету книга полного собрания его дневников, которое было начато еще в 1991 году. На сегодня (трудами издателей Пришвина Л.А. Рязановой и Я.З. Гришиной) вышли дневники 1914-1929 годов, в обозримом будущем должен появиться также и ранний дневник (1905-1913), на очереди еще долгие и интересные годы с 1932 по 1954. Данное издание подошло к середине пути, можно сказать, вступило в эпоху своей зрелости.

            Следует учесть и мнение такого специалиста по творчеству Пришвина, как Алексей Варламов: психология охотника, выслеживающего зверя, расставляющего ловушки, маскирующегося и обманывающего, во всей полноте раскрылась в его [Пришвина] отношениях с властью, [он] окружал свои произведения такими лесами, что часто только при очень внимательном чтении можно разглядеть и понять, что он хотел сказать.

            Или даже прислушаться к такой – приведенной у Евгения Шварца – ехидной характеристике писателя и художника Чарушина (через которую снова просматривается Пришвин): “Смесь таланта, трусости, простоты как формы хитрости, здоровья и насквозь больной, задыхавшейся и надорвавшейся души. (...) Олейников любовался беседой двух хитрецов-простаков Чарушина и епископа сей области поведения Пришвина”.

         Не в таких, конечно, выражениях, но о писательском лукавстве – как одном из ценных стимулов творчества – писал сам Пришвин. Так что же, значит, хитрость-простота служила ему сознательно надеваемой маской, моделью поведения, необходимой для выживания? Но для того чтобы иметь основания утверждать, что писатель действительно маскировался, обманывал, нужно было бы соотнести его официально печатаемую продукцию – с тем, что он думал, а раз это не может быть нам известно, – хотя бы с дневниковыми текстами. По моим наблюдениям, почти любой факт жизни из дневника Пришвина достаточно свободно перетекал в очерки, рассказы, повести, романы писателя, по крайней мере, до 30-х годов. Зачастую – претерпевая некоторые изменения. Но вот их-то и интересно проследить, посмотрев, с одной стороны, каковы фигуры умолчания, и с другой, – каковы фигуры украшательства действительности. Тогда было бы либо доказано, либо опровергнуто – действительно ли писатель маскировался и обманывал. Ну, а что ему самому такие обвинения были весьма болезненны, вполне очевидно: вспомним упрек от его близкого друга Р.В. Иванова-Разумника (то ли реально высказанный, то ли все-таки оставшийся за кадром их споров, всплывший в дневнике задним числом) – в подкоммунивании и болезненную реакцию на него: Неужели и я тоже... (7.3.36).

  Да и была ли та хитрость-простота (если согласиться, что была) – маской именно советского портрета Пришвина? Если взять описания внешности писателя, оставленные его друзьями – например, писателем В.Г. Лидиным или зоологом К.Н. Давыдовым (первый наблюдал его в Москве середины 1920-х, со вторым гораздо раньше они вместе ездили в ветлужские леса, на Светлояр, искать следы града Китежа, в пору работы Пришвина еще агрономом или только начала его перехода из состояния “агрономического” в собственно писательское, в 1903 или 1904 г ., – так вот, если посмотреть на эти сильно отстоящие друг от друга описания, мы увидим почти полное совпадение. И по словам Лидина, Пришвин появлялся в писательской среде Москвы неизменно –

            в сапогах, в какой-то оливкового цвета бобриковой куртке, похожий на зверовода или лесничего с ягдташем в руке, который выполнял назначение портфеля. Ягдташ был набит рукописями.

         Мне кажется, следует все же критически отнестись к утверждениям современного уважаемого исследователя, Н.П. Дворцовой, о том, что “репутация Пришвина – советского писателя принципиально отличается от его репутации в начале ХХ века” в силу того, якобы, что его связь с религиозно-философской традицией исчезает и появляются как бы две репутации – одна официальная и другая неофициальная (сам же он поддерживает свое «маргинальное» положение в литературе, называя себя “советским юродивым”). Что поэтому в его художественных текстах мы сталкиваемся с “текстами-масками”, в которых дается “субъект речи, представляющий официальную точку зрения” (то есть, говоря пришвинскими словами, – личину для дураков). – Мне кажется, такого резкого различия все-таки не существовало или, если оно и было, то граница проходила не по 1917-у, а именно по 1930 году.

    Итак, к 1930 г . Пришвиным прожиты 12 лет после октябрьского переворота, прожиты в постоянных скитаниях по стране. Сначала он занят поисками своего места (и просто своих жанров) в новой, тоже только постепенно складывающейся советской литературе: она сложилась далеко не окончательно, а получает более или менее определенные контуры только после 1932-го, с разгоном РАППа, или даже с 1934-го, уже после всесоюзного съезда писателей.

  За прошедшие годы (1917-1930) Пришвин, как известно,  и – писал возмущенные статьи в газеты (вроде петроградской «Воли Народа»), рассказывая о революционных безобразиях, – потом он соберет эти вырезки из газет для издания, которое так и не осуществится при его жизни);

две недели, в январе 1918, просидит в тюрьме за свои эсеровские увлечения;

10 лет назад он был выжит крестьянами из родимого гнезда, хутора Хрущёво под Ельцом, где стоял выкупленный с огромным трудом еще его матерью-вдовой старый помещичий дом с участком земли (другой дом, построенный самим Пришвиным на доставшемся ему после матери участке в 19 десятин, позже был разобран по бревнышку местными крестьянами, по другой версии сожжен), землю у него отняли, сад вырубили, корову зарезали и самого его выселили – как помещика (Пришвин больше никогда так и не возвращался на пепелище);

работал библиотекарем; пытался пахать и сеять вместе со своей женой, взятой им из крестьянок (поселились они на ее родине, под Дорогобужем, в Смоленской губернии, Пришвин организовывал там музей усадебного быта); позже изучал и описывал жизнь крестьян-башмачников (уже под Талдомом).

Но больше всего конечно охотился – наезжая в столицы, так сказать, за «длинным рублем» (как он сам в шутку называл свое занятие, охотился за червонцами) – чтобы получить гонорар за напечатанные статьи, передать в журналы новые рассказы и очерки, повидать старых знакомых, обмолвиться словом с братьями-писателями. – Так почему, спрашивается, не уехал, например, заграницу – ни в 1918-м, ни в 1922-м? (6.12.18) И все-таки есть какая-то сладость в Совдепии... – Здесь так же, как с женой (первой, Ефросиньей Павловной): временами доходил до отчаяния, до полного разрыва и расставался на годы, но – уйти не уходил (они прожили вместе 35 лет, по-видимому, он сохранял в душе все это время образ своей идеальной первой возлюбленной – В.П. Измалковой). И так же, как с Горьким: в душе презирал того, ревниво каждый раз заново убеждаясь, что тот пишет слабее, а вместе с тем – искренне любил, даже восхищался талантом, сохраняя при этом неприкосновенным в душе первого учителя – Розанова: гениальный; он был «простой» русский человек, всегда искренний и потому всегда разный. –

  Вот в начале 1928-го Пришвин в дневнике набрасывает письмо редактору готовящегося сборника, к 60-летию Горького, – И.А. Груздеву: Дорогой Илья Александрович, # в юбилейный сборник о Горьком оказалось написать что-нибудь связное мне невозможно. Меня сплющивает слава Горького.

  Но уже через 5 дней (там же, в дневнике) читаем: (6.1.28) Отправлена спешным Груздеву статья о Горьком «Мятежный наказ». – Дневники и хороши тем, что совмещают в себе разные настроения, разные приступы к теме, свободно включая противоречия – гораздо свободнее, чем художественные тексты, как, собственно, совмещаются они и в самой жизни.

         Так же, наверно, и со страной, которую «не выбирают»...

Всё, что становится известно из газет, разговоров или рассказов каких-нибудь случайных попутчиков (в поезде, например, или от извозчика, возницы телеги) Пришвин пытается осмыслить (26.3.30): Мирон рассказывал со смехом, как распался колхоз. – В Сергиевом посаде, только что переименованном в Загорск, где он живет с 1926 г ., сбрасывают старинные колокола с церквей: они должны пойти в переплавку, и у Пришвина рождается образ – колокол подобен человеческой личности: (3.2.30) служила медь колоколам, а теперь потребовалось и будет подшипником. – Писатель представляет и себя самого переплавленным, со всеми вместе, в том числе и «пролетариями», в неком горниле. Так движется мысль: от свергаемых колоколов – ко всеобщей переплавке: (28.1.30) из расплавленных кусков его бронзы [колокола] будут отлиты колхозные машины и красивые статуи Ленина и Сталина. Отсюда – к рассуждению-фантазии о головах Ленина, наваленных грудой в закрытом кузове ломового извозчика, по которым карабкается грузчик, на кого-то ругаясь матерным словом (16.3.30). – Вряд ли такое можно было открыто публиковать в советской печати. Как и то, впрочем, что Пришвин занес в дневник еще 12 лет назад:

  (27.9.18)

Русский народ создал, вероятно, единственную в истории коммуну воров и убийц под верховным руководством филистеров социализма.

   – Теперь, в 1930-м, он пишет о конкретных вещах, которые мог видеть по деревням, – в Дерюзине или Терибреве, Бобошине, Голоперове или в самом Сергиеве:

  (12.3.30)

Сколько же порезано скота, во что обошелся стране этот неверный шаг правительства, опыт срочной принудительной коллективизации.

  Задает себе опасные для произнесения вопросы:

  (16.1.30)

Всегда ли революцию сопровождает погром? («грабь награбленное»)

  отмечая, что если раньше погром был революционный, то теперь – и сказать нельзя, какой. Подхват этой мысли через несколько дней:

  (27.1.30)

Когда бьют без разбора правых и виноватых...

  И типично пришвинское заключение:

  сам закон носит характер погрома.

  На слухи о том, что из Москвы выселяют евреев (“торговый класс, буржуазия”) он и сам себя готов рассматривать – как объект погрома. Уже после всех “головокружений от успехов” пишет:

  (9.4.30)

Может быть, Сталин и гениальный человек и ломает Россию не плоше Петра, но я понимаю людей лично: бить их массами, не разбирая правых и виноватых, – как это можно!

  Передавая разговор с неким N, цитирует, отчасти, по-видимому, сочувственно, что большевиков можно было считать просто случайностью, а потом временным затмением невежественного народа (30.5.30). – Пожалуй, за такие мнения тогда можно было сесть вполне “конкретно”.

         Вот даются факты и тут же следует вывод:

  (2.2.30.)

Коровы очень дешевы (...) Вообще это мясо, которое теперь едят – это мясо, так сказать, деградационное, это поедание основного капитала страны.

Или рассуждение о кулаках, о – титанической силе их жизненного гения: с точки зрения Пришвина они и единственные организаторы прежнего производства (6.2.30.) – мнение сейчас почти общепринятое, но тогда далеко не очевидное. И опять разговор с неким N [тут характерно, что имя не названо, значит, все-таки опасался, что дневник может угодить не в те руки?] о том, что социализм и фашизм – по сути оно и то же, только важно, чтобы то, что сейчас делается у нас, не привело бы к тем же последствиям, что в Германии и Италии (15.5.30). Рассказ очевидцев события с буквальной передачей их простонародного языка: (24.3.30) осуществили у меня корову (обобществили). Его собственный изысканный неологизм, рожденный на основе газетного новояза – политпросвет: (18.7.30) Этот  ничтожнейший человек – полит-вошь, наполнивший всю страну, в своей совокупности и представляет тот аппарат, которым просвечивают всякую личность.

         Замечателен афоризм о народе русском – мнение, высказанное коренной представительницей этого самого народа, его собственной женой:

  (4.1.30)

«Народ навозный, всю красоту продадут

  – Высказывание цитируется если не с одобрением, то с сочувствием. То же самое узнаваемое, по сути, отношение на самом верху: оказывается, еще Каменев в 1920 г . на тогдашние жалобы Пришвина «о каждодневных преступлениях» бросил ему в ответ такую фразу: «Значит, народ такой», – против чего сам Пришвин в глаза возразить ничего не смог. И все же – то, да не совсем то, как здесь в случае с женой: виноваты, дескать, не мы, руководители страны, а какие-то «головотяпы», но кто же головотяпы, если не вы сами, узурпировавшие эту власть (16.3.30)? – проглядывает обида на «импортировавших революцию». Но и себя готов причислить к той же «шпане»: (10.7.30) Дело в том, что у меня есть общие корни с революцией, я понимаю всю шпану, потому что я сам был шпаной... Достаточно устойчивые тогда представления о международном заговоре:

  (10.7.30)

европейцы сговорились не трогать нас и дать возможность продолжить свой опыт...

  Вплоть до сознания, что:

  (1.11.30)

славяне для Европы не больше, как кролики, которым она для опыта привила свое бешенство...

  Запись (15.11.29) как бы перекликается и с фразой Гёте, и с неизвестным тогда Пришвину эпиграфом к роману Булгакова:

  Хочу зла. Но выходит добро – слова Мефистофеля. А кто устраивает так, что хочет добра, а выходит зло? Сейчас у нас 90% граждан ответит: государственный деятель.

   (1.11.30)

Одного я не могу принять, это «если ты актер, так будь же слесарем». И я отстаиваю право, долг и необходимость каждого быть на своем месте.

  – Впрочем, Пришвин серьезно взвешивает для себя и такую альтернативу (16.11.30): или возвратить профбилет писателя и взять кустарный патент [то есть – фотографа, агротехника, башмачника, в конце концов,] или, как цеховой художник, променять свое мастерство на портреты вождей...

  По мнению откровенно благожелательно настроенного к Пришвину критика Николая Замошкина “погружения в природу”, свойственные писателю в начальную эпоху творчества (а писать Пришвин начал еще в 1905-м, хотя и довольно поздно: ему тогда было уже более тридцати), сменились теперь, в советское время “близостью, равноправностью с природой”; поэтому, дескать, можно смело отнести его – к “художникам реалистам, победившим свое «социальное происхождение»”. Вот и Горький, по большому счету тоже явно расположенный к Пришвину (но не забывающий при этом, по партийному долгу вожака пролетарских писателей, слегка куснуть за бок, чтобы тот не отбивался от генеральной линии) в своем предисловии к той же книге Пришвина пишет:

            Я очень долго восхищался лирическими песнопениями природе, но с годами эти гимны стали возбуждать у меня чувство недоумения и даже протеста. Стало казаться, что в обаятельном языке, которым говорят о «красоте природы», скрыта бессознательная попытка заговорить зубы страшному и глупому зверю, Левиафану-рыбе, который бессмысленно мечет неисчислимые массы икринок и так же бессмысленно пожирает их. <...>  [Слышится тут как бы что-то вроде намека на возможное вот-вот сорваться обвинение, но без такового – наоборот, вывод только положительный – Горький обращается к юбиляру с поздравлением:] Так вот, Михаил Михайлович, в ваших книгах я не вижу человека коленопреклоненным перед природой. – Стало быть, обвинение вроде бы снимается? – И все же остается после него, как бы это сказать, некое “послевкусие”.

         Но Пришвин только на пять лет моложе Горького, на три года моложе Бунина (и Ленина), зато на целых пять он старше Сталина, а Александра Блока и Андрея Белого – на семь. На самом деле в начале 1930-го ему исполняется 57 лет: то есть ходить в коротких штанишках подростковой группы советской литературы Пришвину как-то и не пристало. У него возраст, в котором обычно человек, чего-то достигший в жизни, вправе ожидать признания. Признание, в общем-то, и было: в 1930-м продолжается издание второго собрания сочинений Пришвина (первое издано, по инициативе Горького, еще до революции): выходит последний, а именно 7-й том этого издания. А в прошлом, 1929-м, году началось издание уже третьего собрания: вышел первый том. Всего при жизни будут напечатаны 5 (!) собраний сочинений. – Являлось ли положение писателя в 1930 году таким уж бедственно безвыходным? На самом деле, нет. В номерах «Нового мира» печатается повесть «Журавлиная родина», в журнале «Октябрь» – поэма «Девятая ель», о которой мы еще поговорим. Но могло ли дальнейшее печатание произведений приостановиться? – Конечно, могло. Всё зависело, скорее всего, от главного “цензора” в стране. Примеры быстрых свержений еще предстоят в недалеком будущем (Демьян Бедный, Афиногенов, Авдеенко...). И Пришвин, видимо, это прекрасно понимал.

         В дневнике Пришвин неоднократно с уважением отзывается о позиции Андрея Белого, высказанной, в частности, им на первом пленуме (30 окт.1932) оргкомитета готовящегося съезда советских писателей, где Белый активно использовал производственную лексику, но настоящая его позиция при этом, по-видимому, была ясна Пришвину (через Иванова-Разумника):

         …если нам нельзя говорить на одну из наших тем, – подавайте нам любую из ваших: «Социальный заказ»? Ладно: будем говорить о заказе. «Диалектический метод»? Ладно: вот вам диалектический метод; и вы откусите язык от злости, увидав, что и на вашем языке мы можем вас садануть под микитки (из письма А.Белого Иванову-Разумнику от 9.2.1928).

            Но после 1931 г ., когда были арестованы его ближайшие друзья-антропософы, в том числе спутница жизни Белого К.Н. Бугаева, а органами ОГПУ были изъяты его собственные творческие рукописи и дневники, писатель уже не был исполнен подобного задора, он присмирел, внешне капитулировал, но, задумываясь о предстоящем «производственном романе», возможно, произносил про себя что-то вроде: «Производственный роман»? Ладно: вот вам – производственный роман” – и далее по вышеприведенному тексту.

          И вот, в журнале «Красная Новь» (№9-10 1930) напечатана критическая статья А.Ефремина – «Михаил Пришвин», больно задевшая нашего героя. В статье повторяется то, что давно уже инкриминировано Пришвину с “тяжелой” руки Зинаиды Гиппиус – как писателю бесчеловечному (потому что его-де тексты спокойно обходятся без человека). Вот несколько цитат:

             ...Материалы о нюансах собачьих переживаний, записи о том, насколько синички хитры..., страницы об интимных переживаниях сук и кобелей..., – все это нам во всяком случае не требуется в дозах, отпускаемых художественным пером М.М. Пришвина (с. 221). Критик идет и дальше: по его мнению, в своей прежней повести «Адам» ( 1917 г .) Пришвин показывает себя – бывшим помещиком, вкусившим всю сладость усадебной жизни (с.224). Основное содержание пришвинских произведений, относящихся уже к революционным годам, по мнению рецензента, заключается в следующем: Мужики ругают советскую власть; сельская администрация – всё пьяницы, карьеристы и головотяпы; борьба против кулака не встречает сочувствия..., партийцы не пользуются в деревне никаким авторитетом... [Да и в целом, он проницательно прибавляет кое-что от себя к этим обвинениям:] – Пришвин не верит в конечные цели революции, он их не видит, ему недоступно представление о мощи класса-строителя пролетариата (там же, с.223). [И наконец, вывод:] ведущая кривая творчества влечет Пришвина от пролетарской общественности.

         Будто откликаясь на эти строчки, Пришвин в дневнике напишет, что его раскусили – ...прочухали окуня (5.9.30). – В чем же именно “прочухали” и почему именно сейчас? неужели только за несчастный очерк-поэму в «Октябре»? (она кстати в рецензии не упомянута: видно, критик еще не успел взять ее на вооружение). Перед нами если не донос, то во всяком случае откровенное предостережение автору, некий щелчок по носу. В это самое время в стране начинаются процессы над вредителями – в Украинской академии наук процесс над руководителями так называемой «Спилки Украины», процесс Промпартии (Пришвин пишет о нем в дневнике – 30.11 и 1.12.30) и др. Писатель, надо сказать, быстро оценинает ситуацию, он в чрезвычайно угнетенном состоянии, ему приходят мысли даже о самоубийстве (27.10. и 8.11.30). Во всяком случае, чтобы выжить, необходимо что-то менять:

  (5.9.30)

Надо временно отступить в детскую, вообще в спец. литературу и примолкнуть...

  Его запись под конец года:

  (23.12.30)

Нельзя открывать свое лицо – вот это первое условие нашей жизни. # Требуется обязательно линия и маска, построенная согласно счетному разуму.

  Последняя запись, как бы подводящая итоги года:

  (29.12.30)

И разобрать хорошенько, я – совершенный кулак от литературы.

  Позже он отмечает:

  (14.4.31)

последние конвульсии убитой деревни.

  Снова о себе и о своем творчестве:

  (6.5.31)

Пора покончить с этой зависимостью от лит. заработка. Буду переключаться на фотоработу и пенсию...

  В конце уже 1931-го года:

  (4.12.)

Литература, вероятно, начнется опять, когда заниматься ею будет совершенно невыгодно...

  С вами был я, Вячеслав Отшельник, и Твой Личный Дневник.

Следующий, 21-й выпуск рассылки смотрите здесь.

 

ПОДПИСАТЬСЯ НА РАССЫЛКУ

 

© Вячеслав Отшельник 2007 - 2008 г.г.

При републикации материалов в электронном виде

активная ссылка на "Твой Личный Дневник" обязательна.